– Mais revenez nous voir, – любезно сказала Дарья Михайловна.
– Impossible, madame! мы, люди службы, люди деятельности, не всегдаможем следовать влечениям сердца…
Все присутствовавшие были растроганы. Когда же после обеда наступилчас расставания и Максим Федорыч долго, в каком-то тяжком безмолвии, держалв своих руках руку Дарьи Михайловны, то его превосходительство СтепанСтепаныч не мог даже выдержать. Он как-то восторженно замахал руками ибросился обнимать Голынцева, а Семионович, стоя в это время в стороне, шепотом декламировал:
When we two parted
In silence and tears…
Вечером, часу в девятом, ровно через месяц по приезде в Крутогорск, Максим Федорыч уже выезжал за заставу этого города. Частный пристав Рогуля, сопровождавший его превосходительство до городской черты, пожелал емусчастливого пути и тут же, обратившись к будочнику, сказал:
– Ну, вот и ревизор! что ж что ревизор! нет, кабы вот Павла ТрофимычаПерегоренского к ревизии допустили – этот, надо думать, обревизовал бы!
В эту же ночь послал бог снежку, который в каких-нибудь два часазакрыл самый след повозки Максима Федорыча.
Вечер. Юный поэт Кобыльников (он же и столоначальник губернскогоправления) корпит над мелко исписанным листом бумаги в убогой своейквартире и с неслыханным озлоблением грызет перо и кусает ногти. Ужеседьмой час; еще час, и квартира советника Лопатникова озарится веселымиогнями рождественской елки; еще час, и она выйдет в залу, в коротенькомбеленьком платьице (увы! ей еще только пятнадцать лет!), выйдет свеженькаяи улыбающаяся, выйдет вся благоухающая ароматом невинности!
– А что, мсьё Кобыльников, вы исполнили свое обещание? – спросит онаего.
При этой мысли Кобыльников вскочил со стула как ужаленный и схватилсебя за голову. Он начинал сознавать, что заложил слишком большой фундаментсвоему стихотворению. Уж две строфы, каждая в восемь стихов, готовы ипереписаны, но, судя по развитию, которое принимала основная мысль, нельзябыло даже приблизительно предвидеть, какой будет исход ее. Он уже принесдостаточную дань восторгов возникающим красотам милой девочки; упомянул и оплатьице, и о шейке лилейной, и о щечках "словно персик пушистых"…
И о том, о чем хотел бы, Да не смею говорить…
Теперь он задал себе вопрос: кому суждено обладать всеми этимисокровищами, старцу ли бессильному или поэту чернокудрому? Уж он начерталдва первых стиха:
О, скажи ж, чей мощный образ Эту грудь воспламенит? Эти перси…
Но тут воображение окончательно отказывалось служить. Рифма на "образ" решительно не приходила; то есть, коли хотите, и приходило кое-что вголову, но все какая-то чушь: «вобраз», "нобраз" – черт знает какаядребедень!
– Нет, да каково же! каково же! – вопиял он в отчаянии, – каково это спервого же раза подлецом себя выставить!
А время между тем равнодушно смотрело на его горесть и подвигало даподвигало вперед часовую стрелку. Кобыльников тоскливо взглянул на часы иувидел, что до семи остается только пять минут.
– Нет, ни за что на свете не поеду! – воскликнул он, бросаясь визнеможении на стул, – лучше один посижу, лучше без ужина останусь, нежелиподлецом себя выставлю!
"Нобраз!" – насмешливо шептало между тем воображение.
– Фуй, мерзость! и прилезут же в голову такие пошлости, что ни складуни ладу нет!
Кобыльников плюнул с досады.
– Ни за что не поеду! – повторил он, но вслед за этим ни с того ни ссего раздумался.
Молодость вдруг заговорила в нем ласкающими голосами. Перед глазамиего рисуется залитая светом зала; посреди ее стоит елка, вся изукрашеннаяразноцветными лентами и фольгой; елка, которой ветви гнутся под бременемпастилы и других соблазнительных сластей. А вон и беленькое платьице, вон иголовка, обрамленная темными кудрями! Господи! что за грация в очертанияхэтой головки! что за свежесть, что за сокровища в этой едва-едва начинающейразвиваться груди! И что за веселые звуки пролетают по комнате, когда этамилая девочка засмеется! Точно вот солнышко выглянет из-за хмурых туч, ивсе вдруг кругом улыбнется: и речка, которая до тех пор лениво катила серыеволны, и ближняя лужайка, скрывавшая свой цветной ковер от дождей и холодовугрюмого ненастья, и статский советник Поплавков, который сидит закарточным столом и двадцатый раз сряду озлобленно произносит "пас!". Вотона пошла танцевать – и все-то выходит у нее не так, как у других. Посмотрите, например, или, лучше сказать прослушайтесь, как танцует НастяПоплавкова, Нюта Смущенская! "Конь бежит, земля дрожит!" А она! Неслышно, почти незримо летает она по крашеному полу, нимало не задевая крошечныминожками за землю, и вся как будто уносясь и исчезая вверх!
Но, кроме того, и ужин не лишен своей прелести. Уже накрываетсядлинный стол в задней комнате, и хотя руки дворового официанта Андрея несовсем чисты, но, судя по хлебосольным привычкам хозяина, нельзясомневаться, что на столе будет и свежая осетрина, и жирный зажаренный лещ, и все, одним словом, что приличествует кануну такого великого праздника, как рождество Христово.
– И надо же быть такому несчастию! – рассуждает сам с собоюКобыльников, но рассуждает как-то вяло, без прежних порывов. Вообще видно, что картины, которые нарисовало ему воображение, произвели заметноерасслабление во всем его организме.
В это время часы прошипели семь. Кобыльников машинально встал со стулаи направился к платяному шкапу.
"Нобраз! нобраз!" – шлепнул вдруг враждебный голос и остановил его наполовине дороги.
С минуту еще длилась борьба его с самим собою, но наконец молодостьвзяла-таки свое. Кобыльников поспешно натянул на себя фрак и, взглянувши напереписанные две строфы, покусился было попытать счастья, нельзя ли сбытьих с рук в том виде, в каком они были, но, по внимательном прочтении, стихотворение показалось ему еще более недостаточным, нежели когда-либо. Сдосадою отшвырнул он его от себя и выбежал из квартиры.