– Иди, что ли! – снова раздался сзади меня голос денщицы.
– Иду, иду! – отвечал Петруня. – Прощай, Мавруша! – продолжал онкаким-то гортанным, задыхающимся голосом, – прощай же, касатка!
И вслед за тем он бегом взбежал на лестницу и направился быстрымишагами в избу.
Когда я через четверть часа снова вошел в избу, вся семья обедала, нообщий ее вид был нерадошен. Какое-то принуждение носилось над ней, и хотядедушко старался завести обычную беседу, но усилия его не имели успеха. Иван молчал и смотрел угрюмо; Марья потихоньку всхлипывала; Петруня сидел сзаплаканными глазами и ничего не ел; прочие члены семьи, хотя и менеезаинтересованные в этом деле, невольно следовали, однако ж, за общимнастроением чувств; даже малолетки, обыкновенно столь неугомонные, как-топритихли и сжались. Одним словом, тут только и было праздничного, чтокушанья, которых было перемен шесть и которые однообразно следовали одно задругим, ни в ком не возбуждая веселья. Я тоже невольно задумался, глядя наэту семью… и о чем задумался?
"Что-то делается, – думал я, – в том далеком-далеком городе, который, как червь неусыпающий, никогда не знает ни усталости, ни покоя? Радуютсяли, нет ли там божьему празднику? и кто радуется? и как радуется? Не подпалли там праздник под общее тлетворное владычество простой обрядности, безвсякого внутреннего смысла? не сделался ли он там днем, к которому надоособенным образом искривить рот в виде улыбки, к которому надо накупитьмного конфект, много нарядов, в который, по условному обычаю, следуетпризвать в гостиную детей, с тем чтоб вдоволь натешиться их благоприличнымиманерами, и затем вновь отослать их в детскую, считая все обязанности вотношении к ним уже исполненными до следующего праздника? Сохранил ли тампраздник свое христианское, братское значение, в силу которого сама собойобновляется душа человека, сами собой отверзаются его объятия, само собойраскрывается его сердце? Ведь праздник есть такая же потребностьчеловеческой жизни, как радость – потребность человеческого сердца: этопотребность успокоения и отдыха, потребность хоть на время сбросить с себятяжесть жизненных уз, с тем чтоб безусловно предаться одному ликованию!"
И передо мной незаметно раскрылся знакомый ряд картин, свидетелеймоего прошедшего, картин, в которых много было движения, много суеты, многодаже каких-то неясных очертаний и смутных намеков на жизнь, радость инаслаждение… Но была ли это радость действительная, было ли это то чистоенаслаждение, которое не оставляет после себя в сердце никакого осадкагоречи? Вот он, этот громадный город, в котором воздух кажется спертым отмножества людских дыханий; вот он, город скорбей и никогда неудовлетворяемых желаний; город желчных честолюбий и ревнивых, завистливыхнадежд; город гнусно искривленных улыбок и заражающих воздухпризнательностей! Как волшебен он теперь при свете своих миллионов огней, какая страшная струя смерти совершает свой бесконечный, разъедающий оборотсреди этого вечного тумана, среди миазмов, беспощадно врывающихся со всехсторон! Сколько мучений, сколько никем не знаемых и никем не разделенныхнадежд, сколько горьких разочарований, и вновь надежд, и вновьразочарований!
"Господи! надо же было над Петруней такой беде стрястись! Кабы не это, сидел бы он здесь беззаботный и радостный; весело беседовало бы теперь затрапезой честное потомство слепенького дедушки… и надо же было слепомуслучаю пройти беспощадным своим плугом по этому прекрасному зеленому лугу, чтоб взбуровить его ровную поверхность и исполосать ее черными, безобразными бороздами!"
Размышления эти были прерваны докладом о том, что лошади готовы. Горько мне было садиться одному в сани, горько было расставаться с людьми, особливо в этот праздник, когда, и вследствие воспоминаний прошедшего, ивследствие всего склада жизни, необходимость общества людей как-то особенноживо чувствуется. Казалось бы, что общего между мной и этою случайновстреченною мной семьей, какое тайное звено может соединить нас друг сдругом! и между тем я несомненно сознавал присутствие этой связи, янесомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным ивечно бьющим источникам народной жизни.
На дворе было еще темно, хотя свет, очевидно, готовился уже вступить вправа свои; мороз сделался как будто еще лютее прежнего; крепкий верховойветер сильно буровил здесь и там снежную равнину и, подняв целые столбыснега, направлял свой путь далее, с тем чтоб опять через минуту вернутьсяи, подняв новые снежные столбы, опять нестись куда-то далеко-далеко. Холоди ветер тем более были для меня ощутительны, что я ехал в открытых санях, потому что должен был, после необходимых объяснений с становым приставом, опять вернуться на станцию, где, вследствие всех этих соображений, я изаблагорассудил оставить свою повозку.
Вот и те три сосенки, о которых толковал мне старик; сквозь мутноеоблако частого, тонкого снега я видел только очертания их, но, вероятно, душа моя была слишком особенным образом настроена, что за плавнымпокачиванием широких их вершин мне именно слышалось, будто они жалуются иговорят о том, как надоела им эта долгая, почти бесконечная жизнь, какустали они от этих отвсюду вторгающихся ветров, которые беспрепятственно ибезнаказанно оскорбляют их, то обламывая самые крепкие их побеги, торазбрасывая мохнатые их ветви в какой-то тоскливой беспорядочности. Вот иозеро, которое подало мне о себе весть особенностью звука, издаваемогокопытами лошадей, и ветками, которые часто натыканы здесь по обеим сторонамдороги… Я глянул в даль, и, не знаю почему, там, на самом конце ее, представился мне становой пристав, в виде страшного, лохматого чудовища, ссемью головами, с длинными железными когтями и долгим огненным языком. Итак ясно и отчетливо мелькало передо мной это странное и, к счастию, совершенно невероятное видение, что мне стало жутко, и я поспешил плотнеезакутаться в шубу, чтоб не видать его кривляний.