– Фики! – продолжает командир, выходя с пиковой масти.
– Ой, да перестань же, пострел! – говорит генерал Голубчиков, покатываясь со смеху, – ведь этак я всю игру с тобой перепутаю.
Таким образом мы приятно проводим остальную часть вечера, вплоть досамого ужина.
Кто что ни говори, а карты для служащего человека вещь совершеннонеобходимая. День-то-деньской слоняясь по правлениям да по палатам, поневоле умаешься и захочешь отдохнуть. А какое отдохновение может бытьприличнее карт для служащего человека? Вино пить – непристойно; книжкичитать – скучно, да пишут нынче все какие-то безнравственности; разговоромпостоянно заниматься – и нельзя, да и материю не скоро отыщешь; с дамамилюбезничать – для этого в наши лета простор требуется; на молодых утешаться– утешенья-то мало видишь, а все больше озорство одно… Словом сказать, везде как будто пустыня. А карты – святое дело! За картами и время скорееуходит, и сердцу волю даешь, да и не проболтаешься. Иной раз и чешется языкчто-нибудь лишнее сказать, ан тут десять без козырей соседу придет – ну ипромолчишь поневоле. Нет, карты именно благодетельная для общества вещь – это не я один скажу.
Но вот и ужин. Кушанья подаются не роскошные, но сытные и здоровые. Подкрепивши себя рюмкой водки, мы весело садимся за стол и с новой силойвозобновляем прерванную преферансом беседу. Вспоминается милое староевремя, вспоминаются молодые годы и сопровождавшие их канцелярские проказы, вспоминаются добрые начальники, охранители нашей юности и благодетели нашейстарости, – и быстро летят часы и минуты под наплывом этих веселыхвоспоминаний!
Так проводим мы свободные от служебных занятий часы, и могу сказать посовести, что наступающий затем сумрак ночи не вызывает за собой никакихвидений, которые могли бы возмутить наш душевный покой. И в самом деле, перелистывая книгу моей жизни (книгу, для многих столь горькую), я нахожу вней лишь следующее:
Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате, гдепользовался правами и преимуществами, предоставленными мне законом идревними обычаями родины; обедал, после обеда отдыхал, вечер же провел вбезобидных для ближнего разговорах и увеселениях.
Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате и т. д.,то есть одно и то же ровно столько раз, сколько по благости провидения, суждено будет прожить мне дней в земной сей юдоли.
Утро. Кондратий Трифоныч Сидоров спал ночь скверно и в величайшейтоске слоняется по опустелым комнатам деревенского своего дома. Комнатцелый длинный ряд, и слоняться есть где; некогда он гордился этим рядомзал, гостиных, диванных и проч. и даже называл его анфиладою, произнося ннесколько в нос; теперь он относился к анфиладе иронически и, принимаягостей, говорит просто: «А вот и сараи мои!»
На дворе зима и стужа; в комнатах свежо, окна слегка запушило снегом; вид из этих окон неудовлетворительный: земля покрыта белой пеленою, речкаскована, людские избы занесло сугробами, деревня представляется издаликакою-то безобразною кучею почерневшей соломы… бело, голо и скучно!
Походит-походит Кондратий Трифоныч – и остановится. Иногда потрет себеладонью по животу и слегка постонет, иногда подойдет к окну и побарабанит встекло. Вон по дороге едут в одиночку сани, в санях завалился мужик; проезжает мимо барского дома и шапки не ломает.
– "Ладно!" – думает Кондратий Трифоныч.
И опять начинает ходить по своим сараям, и опять остановится. Посмотрит на сапоги, просторно ли они сидят на ноге, вытянет ногу, чтобудостовериться, крепко ли штрипки пришиты и не морщат ли брюки.
– Ванька! квасу! – кричит Кондратий Трифоныч.
Ванька бежит из лакейской и подает на подносе стакан с пенящимсяквасом. Но Кондратию Трифонычу кажется, что он не подает, а сует.
– Что ты суешь? что ты мне суешь? – вскидывается он на Ваньку.
– Ничего я не сую! – отвечает Ванька.
"Ладно!" – думает Кондратий Трифоныч.
И опять начинается ходьба. Кондратий Трифоныч останавливается передстенными часами и пристально смотрит на циферблат, посредине циферблатакрупными буквами изображено: London, а внизу более мелким шрифтом: Nossoffa Moscou. Все это он сто раз видел, над всем этим сто раз острил, но онвсе-таки смотрит, как будто хочет выжать из надписи какую-то новую, неслыханную еще остроту. Часы стучат мерно и однообразно: тик-так, тик-так;Кондратий Трифоныч вторит им: "тикё-такё, тикё-такё", притоптывая в тактногою. Наконец и это прискучивает; он снова подходит к окну и начинаетвглядываться в деревню. Оттуда не слышно ни единого звука; только серыедымки вьются над хижинами добрых поселян. Кондратию Трифонычу, неизвестно счего, приходит на мысль слово «антагонизм», и он начинает петь: "Антагонизм! антагонизм!", выговаривая букву н в нос. Все это заканчиваетсясвистом, на который опять вбегает Ванька.
– Ты что на меня глаза вытаращил? – напускается на него КондратийТрифоныч.
– Ничего я не вытаращил! – отвечает Ванька.
– Ладно! – говорит Кондратий Трифоныч, – пошел, позови Агашку!
Через минуту является Ванька и докладывает, что Агашка не идет.
– Почему ж она не идет?
– Говорит: не пойду!
– Только и говорит?
– Только и говорит!
– Ладно!
В голове Кондратия Трифоныча зреет мысль: он решается все терпеть, всевыносить до приезда станового. Поэтому, хотя внутри у него и кипит, но онэтого не выражает; он даже никому не возражает, а только думает про себя: "Ладно!" – и помалчивает… до приезда станового.
Не дальше как вчера на ночь Ванька снимал с него сапоги и вдруг ни стого ни с сего прыснул.